С бутылкой водки в руке я стою на седьмой сверху ступеньке выхода из метро «Третьяковская» и прошу милостыню. Вернее, даже не прошу — требую. В былинном таком ключе: «Подайте на бухло, люди добрые! Подайте на бухло, люди русские! Люди добрые, люди русские! Подайте Христа ради ветерану ливанской войны на бухло!»

А одет я в черное роскошное пальто, которое было куплено за тысячу двести долларов в Нью-Йорке. Лет пятнадцать назад. На мне также льняные белые штаны, как у Ихтиандра, они полощутся на мартовском ветру. Обут я в разбитые армейские ботинки без шнурков. Волосатую грудь — под пальто ничего нет — украшает израильский армейский жетон.

В качестве попрошайки я пошел по пути агрессивного маркетинга и не ошибся: люди добрые, люди русские откликаются в общем и в целом неплохо. Приняв подаяние, я благодарю страстно, от сердца: «Спаси Бог, сынок! Бей жидов, сынок! Бей жидов, дочка!»

Бывает, что какой-нибудь русский интеллигент, пересилив страх и отвращение, взывает ко мне в том духе, что я махровый антисемит — как не стыдно! как не стыдно! Это моменты моего триумфа. Я хватаюсь за солдатский жетон Армии обороны Израиля: «Шибко грамотный? Читай! Что? Иврита не знаешь, жидофил? Ну так я тебе раскумекаю: „Мартин Зильбер. Личный номер 1358673“. Сайерет маткаль, слыхал о таком? Спецназ Генштаба! Понял, нет? Я за Израиль кровь проливал! Ну да Господь с тобой, ступай с миром, сынок! И бей жидов!»

Я делаю глоток из бутылки, занюхиваю рукавом американского пальто. Я не мылся, не брился и не ел уже десять дней. Жё не манж па ди жур.

Вниз по лестнице расположились другие завсегдатаи «Третьяковки». Человек-сэндвич баба Настя, натуральная Баба-яга. Промотирует секс-шоп. С непредсказуемыми интервалами издает дикий вопль: «В интим зашел — счастье нашел!» За ней — девочка-припевочка Марина, вся в вязаном, со своей ручной крысой Хельгой и рекламной картонкой «Мы хотим в Париж!» У нее псориаз какой-то, по-моему, у этой крысы, между ушей. Но подают им охотно, особенно пассажиры с детьми. Дальше идет безымянный бомж на коленях. Он истово кладет поклоны, но это не добавляет ему аттрактивности, и сборы его невелики. И в самом низу, но не низший — Вадик Флейтист. Он играет хорошо, только слишком тихо для выхода из метро.

Я делаю технический перерыв, чтобы заскочить в «Макдональдс» и там в сортире пересчитать бабло. Кажется, моя карьера совершила крутой вираж и выходит на новые рубежи: триста восемьдесят девять рублей! Притом что я до трехсот еще никогда не доходил.

Я возвращаюсь к метро и ору сверху:

— Флейтист! Эй, Флейтист! Поднимайся давай!

Вадик играет тихо, зато слышит хорошо. Он резко прерывает «Шутку» Баха, складывает флейту и бежит наверх, прыгая через две ступеньки.

Мы проходим по Климентовскому и спускаемся в «Апшу», демократический отстойник с умеренными ценами. Здесь мне разрешают распивать принесенное с собой. Разрешили, конечно, не сразу. Просто как-то раз попробовали не разрешить, и тогда их сраное кафе с менеджером-кореянкой услышало всю правду о жидах, которые спаивают русский народ, и теперь меня терпят здесь в не худшей из моих ипостасей. Это когда я рассказываю Флейтисту что-нибудь философическое, подливая в рюмки (первые две я честно покупаю у заведения) и не слишком форсируя голос. Шугаются только за соседними столиками.

— Не, а ты понимаешь суть теоремы Гёделя «О неполноте» в ее самой житейской, самой банальной и самой попсовой формулировке? — спрашиваю я и оглядываю окружающих, чтобы никого не упустить. Речь идет об очень важных для всего человечества материях.

— Не, в такой формулировке я, пожалуй, совершенно ее не понимаю, — признается Вадик.

— Слушай тогда внимательно, — говорю я и перехожу на шепот, склоняясь к уху Флейтиста (а на хера раскрывать тайну всем и каждому), — в любой достаточно богатой системе аксиом существует утверждение, которое внутри этой выбранной системы аксиом нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть.

Я в теме и прекрасно отдаю себе отчет в том, какого рода информацию я сообщил сейчас Флейтисту. Эта фраза. Как вам объяснить? Вот если бы человечеству грозила гибель и нужно было передать потомкам весь человеческий опыт, его квинтэссенцию, то она — квинтэссенция — была бы в этой фразе.

— Понял? — я заглядываю Вадику в глаза.

— Понял, — говорит Вадик.

Я не верю ему ни разу. И вообще, он начинает меня раздражать. Но я должен смирить гордыню. Я ведь ангел, настоящий ангел, посланник Божий. И если Вадик Флейтист не понимает того, что понимаю я, это не вина его, а беда.

— Ладно, брат! — в предвкушении того, что собираюсь сказать, я пробиваюсь слезой восторга. — Только тебе и… только сейчас… здесь… сегодня… веришь?

— Верю, — отзывается Флейтист.

— Слушай и мотай на ус, — шепчу я ему прямо в ухо. — Правды нет, брат! Нет ее, правды! Как не было, так и нет! Какую ты, блядь, систему аксиом ни возьми! И отсюда какой следует вывод?

— Какой? — спрашивает Флейтист. Он заметно нервничает.

— А такой, что надо вовремя менять аксиоматическую систему. Побег из предлагаемых обстоятельств — вот единственная форма движения!

— Ну ты загрузил! — Вадик хватается за голову и начинает мотать ею из стороны в сторону. — Ну ты запарил, брат! Да как же теперь жить-то?!

— Не парься, брат! — говорю я ему. — Я сейчас схожу поссу, а потом объясню тебе, как надо жить.

Я запахиваю пальто и начинаю маневрировать между тесно расставленными столиками. За одним сидит компания молодых ребят, и, проходя мимо, я ловлю синхрон плачущей девушки, которая всхлипывает, размазывая тушь: «И вот я, домашняя, блядь, девочка, должна, как сука, вкалывать целый день в офисе!»

Я начинаю думать о том, что это крик нового поколения, да и моего в том числе, и что я должен быть счастлив, даже если жизнь моя трудна и безнравственна. Но ведь если бы я сидел каждый день в офисе, то такая жизнь показалась бы мне, конечно, совершенно невыносимой и я готов был бы сменить ее хоть на галеры — хотя на галерах я бы тоже долго не выдержал… Но там уже все, там бежать некуда. Настоящий и последний экстрим — так думаю я, выходя из туалета, и налетаю прямо на Сергея.

— Здрасьте, Мартын Александрович! — говорит Сергей и улыбается мне кинг-конговской улыбкой.

— Здравствуй, Сережа! — говорю я спокойно и пытаюсь разглядеть за тушей этого орангутанга моего друга Эйнштейна. Что-то не видать.

— А бежать вам некуда, Мартын Александрович, — ласково произносит Сергей.

— Знаю, Сережа, — признаю я смиренно и сразу делаю озабоченное лицо: — А что это за хуйня у тебя к жопе прилипла?

Радостно глядеть, как этот перекачанный амбал покупается и обеими руками хватает себя в панике за задницу. Я изо всех сил бью его ногой по яйцам. Но я пьян, слаб и неточен. Хорошо бы, проносится у меня в голове, сменить аксиомы прямо сейчас и перейти в другую систему координат.

Возможно, в будущем люди научатся менять систему мгновенно и побег из предлагаемых обстоятельств станет секундным делом. Но пока это еще трудоемкое и затяжное предприятие.

Сергей успевает нанести мне два чудовищных удара, прежде чем его останавливает голос Эйнштейна:

— Сергей! Я просил нейтрализовать, а не калечить!

— Альберт Исаакович, он первый начал! — оправдывается Сергей.

Я не могу дышать от удара под дых и ничего не вижу, потому что кровь из рассеченной брови заливает мне лицо. Где-то это уже было… Ах, да! Это когда в иерусалимском пабе «Пророки» много лет назад мне разбили голову бутылкой, вот так же кровь мешала зрению.

— Пакуйте, Сергей, пакуйте клиента! — приказывает Эйнштейн.

— Альберт! — молю я, задыхаясь. — Дозволь попрощаться с товарищем по нищете!

— Прощайся, — разрешает Эйнштейн. — Только быстро.

Я шагаю через три зала, капая кровью (или «искапывая кровью» по модели «истекая»?), и во весь голос пою, но не об этом. Я пою старый и прекрасный цыганский романс о женщине, которая едет домой. По пути к дому ей кажется, что все окружающие смотрят на нее с лаской и любовью. Душа ее полна. Душа ее то путается, то рвется. То рвется, то путается!

Я вдруг осознаю, что на полной громкости выкрикиваю песню прямо в лицо официантке, которую схватил за плечи и трясу так, что ее наполненные ужасом глаза то появляются передо мной, то снова исчезают.

— Слиха! — извиняюсь я почему-то на иврите.

Все, надо и вправду сваливать. Это место как-то себя уже изжило… Так, а кто же здесь Флейтист? А, вон он!

— Флейтист! — зову я.

Ко мне оборачиваются десятки лиц.

Ну раз так, тогда я обращусь уже ко всем:

— Люди! Наша интеллектуальная база покоится на чрезвычайно хлипком основании! Будьте бдительны!

И ухожу.

Тропою снежною к черному-пречерному лендроверу. А за рулем в нем Сережа-шкаф сидит.

В машине Эйнштейн начинает причитать:

— Нет, блядь, но почему я? Почему я? С каких дел? За какие такие грехи? Господи! За что? За что ты сделал меня женой алкоголика?!

— Take this cup away from me, for I don’t want to taste this poison![1] — отзываюсь я песней с заднего сиденья.

— Господи! Какой же ты противный, когда пьяный! Мартынуш! Не пей, а? Умоляю! Пожалуйста! — произносит Эйнштейн устало и горько.

Мне становится ужасно стыдно. Честное слово.

Но еще ужаснее мне хочется выпить.

Но теперь уже больше никто не даст.

Мне предстоят капельница, долгий сон на транках и две недели в психушке на амитриптилине.

А все не так плохо! ☺

 


1. Из рок-оперы Э. Л. Уэббера «Иисус Христос — суперзвезда», сцена в Гефсиманском саду, «Моление о чаше»: «Пронеси эту чашу мимо меня» (англ.). — Прим. ред. 

Добавить комментарий


Работая с этим сайтом, вы даете свое согласие на использование файлов cookie, необходимых для сохранения выбранных вами настроек, а также для нормального функционирования сервисов Google.
Подробнее OK