Глава тринадцатая,
в которой все, кто был нужен Бишкеку для веселья, встречаются на балу в борделе «Терпсихора»

Я опять ошибся в своем суждении о человеке. Влад не просто задротный политтехнолог с цыплячьей грудью, он гениальный алхимик.

— Мамаша Кураж! — вопил Юппи. — Я как хочу, так и ворочу! Хочу дальним фокусом, а хочу — крупняком. Я — кинокамера! Я — Гойя! Я, блядь, преступный репортаж! Альбертик, ты тоже видишь?

Эйнштейн хмыкнул:

— Еще как! Третий, сука, глаз открылся. Вообще все ясно стало теперь.

— Что стало ясно?

— Искусство войны. Я его теперь полностью осознал. Мартын, ты с нами?

— Угу.

— А чего такой тихий?

— Роман вижу офигенный. «Алиса в борделе Терпсихора». С картинками.

Мы стояли вчетвером на балконе, а внизу, в патио, толпились гости. И каждый наблюдал свое собственное интересное кино. Влад особенно гордился тем, что сумел добиться дифференциального воздействия эликсира в соответствии с индивидуальными особенностями личности. Он начал было клянчить у Эйнштейна, чтобы тот купил у него патент, но Альберт остановил его: «Голубчик, дождемся окончания трипа».

Аэропорт «Манас» лихорадило с самого утра. Борт за бортом заходил на посадку, доставляя на бал богатых и знаменитых. Я, кроме некоторых актеров, в лицо вообще никого не знал. Только Уго Чавеса. Он был к тому же единственным, кто не надел смокинг и расхаживал в красной рубахе навыпуск.

Я сошел вниз и отыскал Джумагюль.

— Ну, наконец-то, — сказала она. — Еще немного и по рукам бы пошла. Ты обратил внимание, что среди гостей нет ни одной женщины?

— Как это? — опешил я. — Вон их тут сколько!

— Дурак, что ли? Это же проститутки. Просто одеты прилично. Из честных девушек здесь только мы с Наташей.

Не успела Джумагюль закончить фразу, как погас свет и замолкла музыка. По толпе рябью прошел удивленный ропот. Но свет тотчас вспыхнул вновь. Теперь он исходил от огромного экрана, нависшего над двором. На экране появился увеличенный в разы Генделев. Все было при нем, как обычно, — жилет, фуляр, гвоздика, только вместо котелка на голове красовался пробковый шлем. Генделев начал читать сразу. Голос человека стареет медленнее тела.

Голос поэта не стареет никогда.

Я младшей родины моей
глотал холодный дым
и нелюбимым в дом входил
в котором был любим
где нежная моя жена
смотрела на луну
и снег на блюде принесла
поставила к вину
она крошила снег в кувшин
и ногтем все больней
мне обводила букву «шин»
в сведении бровей
узор ли злой ее смешил
дразнила ли судьбу
но все три когтя буквы «шин»
горели в белом лбу.

Джумагюль впилась мне ногтями в ладонь и прошептала: «Не понимаю ни слова, но заводит!»

Я встал запомнить этот сон
и понял где я сам
с ресниц соленый снял песок
и ветошь разбросал
шлем поднял прицепил ремни
и ряд свой отыскал
при пламени прочли: они
сошли уже со скал
но я не слушал а ловил
я взгляд каким из тьмы
смотрело небо свысока
на низкие холмы
и в переносии лица
полнебосводу в рост
трезубец темноты мерцал
меж крепко сжатых звезд.

Джумагюль притянула меня к себе и стала целовать в губы. Я закрыл глаза, а когда открыл, увидел одним, левым глазом Страшновского. Джумагюль изменила диагональ поцелуя, и Страшновский скрылся за ее лицом.

А нам читали: прорвались
они за Иордан
а сколько их а кто они
а кто же их видал
огни горели на дымы
как должные сгорать
а мы — а несравненны мы
в искусстве умирать
в котором нам еще вчера
победа отдана
играй военная игра
игорная война
где мертвые встают а там
и ты встаешь сейчас
мы хорошо умрем потом
и в следующий раз!

Джумагюль добралась губами до моего уха. «Я должна тебе кое-что рассказать». Я ответил: «Знаю. Не сейчас. Позже».

И я пройду среди своих
и скарб свой уроню
в колонне панцирных телег
на рыжую броню
уже совсем немолодой
и лекарь полковой
я взял луну над головой
звездою кочевой
луну звездою путевой
луну луну луну!
крошила белый снег жена
и ставила к вину
и головой в пыли ночной
я тряс и замирал
и мотыльки с лица текли
а я не утирал.

Как медленно провозят нас
чрез рукотворный лес
а темнота еще темней
с луной из-под небес
и холм на холм менял себя
не узнавая сам
в огромной пляске поднося
нас ближе к небесам
чтоб нас рассматривала тьма
луной своих глазниц
чтоб синий порох мотыльков
сошел с воздетых лиц
чтоб отпустили нас домой
назад на память прочь
где гладколобый череп мой
катает в детской ночь.

Голос умолк, двор вновь окунулся в темноту. Никто из гостей не смел пошевелиться. Даже Уго Чавес. Вдруг хлопнула одна, другая пробка из бутылок с шампанским, небо осветилось фейерверком, зажглись гирлянды, проворные официантки возникли меж гостей с бухлом и тарталетками, а Генделев вернулся на экран. Он был теперь в домашнем халате, в руке держал граненую рюмку. В кадр влезли чьи-то сиськи, Генделев на них цыкнул, они убежали. Генделев поднял рюмку, улыбнулся дьявольской улыбкой: «За радость общения!»

И грянул бал.

Я вполне догадывался, о чем мне хочет рассказать Джумагюль. То, что она решила открыть свою тайну, волновало и радовало меня, как будто мы опять узнали друг друга в лугах Ала-Too. Но там были игра и страсть, а теперь я убедился в подлинности ее чувств.

— Пойдем, — я взял ее за руку. — Пойдем наверх, там нам никто не помешает.

На втором ярусе «Терпсихоры» заботливые продюсеры расположили двухместные юрты размером с те зеленые бардовские палатки, в которых родители-туристы зачали половину моего поколения.

— Знаешь, Джумагюль, я где-то прочел, что первые сорок лет жизни человек строит свой храм, а следующие двадцать — его купол. Я вот подумал, что у моего храма купол если и будет, то прямо на земле. Значит, мой храм — это юрта.

— Послушай, Мартын…

— Не надо, my lovely, не говори, я все знаю.

— Откуда?

— Догадался.

— Но как?

— Бабочка.

— Что?! — Джумагюль впилась в меня взглядом, потом кивнула: — А, поняла: она была в одном экземпляре?

— Точно.

— Боже, какая глупость!

— Да, но это не твой прокол. Ты молодец, большая умница. Я тобой восхищаюсь.

— Спасибо. Только что теперь?

— Как что? Займемся любовью!

— А потом?

— Это уже тебе выбирать.

— Я хочу с тобой. Возьмешь?

— Да.

— Тогда потом мы пойдем танцевать!

Я легко принял ее выбор, и мы много танцевали в ту ночь, но на балу у меня были кое-какие придворные обязанности, и я, подхватив Джумагюль под руку, пошел отдать принцу кесарево. Big, big mistake![1]

При виде Джумагюль августейший холеный шкаф тут же забил цветастым фонтаном красноречия. Причем того дурного свойства, что исходит от денег и власти. Порядочные люди не рассказывают историй, как перепутали DMA с кокаином во дворце махараджи. «Как будто во всей Индии погас свет, представляешь?» — «Fuck me!» — вежливо ахала Джумагюль.

Принц смотрел только на нее и обращался только к ней. Я уже было собрался пожелать ему приятного продолжения вечера и откланяться, но от этого вопиющего pas faux[2] меня спас дедушка Илья. При его появлении Чингиз из принца враз превратился в пажа.

— Илья Абрамович! Дорогой Илья Абрамович! Хорошо ли вы проводите время?

— У этих болванов закончился кальвадос! — прорычал дедушка Илья и шагнул ко мне.

— Какой позор! — воскликнул Чингиз. — Я велю посадить бармена на кол… Что такое? Вы обнимаетесь? Вы знакомы?

— Вот уже тридцать три года, — засвидетельствовал дедушка Илья и достал сигару. — Мартын, когда во время нашей последней беседы — январь 2001-го, Лондон, не ошибаюсь? — мы коснулись природы случайного, я позволил себе высказать несколько соображений. Сегодня мне хотелось бы вернуться к тогдашним рассуждениям, внеся определенные коррективы. Станем рассматривать события, приписывая им эссенциальный или же акцидентальный характер… Чингиз, вам должно быть неинтересно, вы ведь что-то в этом роде уже слышали на моих лекциях в Оксфорде.

— Ничего, Илья Абрамович, я еще раз послушаю, а то кое-что подзабылось, — смиренно ответил принц.

— А юная леди? — заботливо осведомился старый философ. — Ей не будет скучно?

— Ну что вы! — запротестовала Джумагюль. — Я страсть как хочу послушать про природу случайного!

— Что ж, друзья, лучшей аудитории я не мог бы себе и пожелать.

Дедушка Илья остановил официанта и с необыкновенной ловкостью перенес на свою ладонь весь его поднос, уставленный стаканчиками с виски. Сделав глоток и затянувшись сигарой, он продолжил:

— Вопрос о свободе воли относится к той категории философских проблем, которые не имеют решения в замкнутой системе мышления. Под замкнутой я подразумеваю систему, которую этот мздоимец Френсис Бэкон протащил в семнадцатом веке в приличное общество и назвал научным методом. Тогда-то и рвануло человечество вперед. На облегченном интеллекте быстро бегается. Эмпирически подметили, индуктивно сделали вывод, наварили немножечко знаний. И так потихоньку, потихоньку поднялся шквал прогресса науки и техники. Ай, хорошо! Однажды Роберт Оппенгеймер, отец американской ядерной бомбы и тайный друг советской, явился ко мне в совершеннейшем шоке от встречи с высоким партийным чиновником. «Представляешь, Илья, он сказал, что через двадцать лет в вашей стране все будут учеными! А когда до него дошел чудовищный смысл собственных слов, он поправился: „Ну, может, не совсем все“». Ах, Роберт, Роберт! Я пытался говорить с ним о сущностном познании, но куда там! В те годы они были культурными героями, эти физики. Мужественные парни с красивыми мозгами. Которые брызгами вокруг летели, когда они разбивали себе головы об ими же открытые принципы мироздания. Эйнштейн так и не согласился поверить, что Бог играет в кости, а остальные по-прежнему делают вид, что наука вскорости решит этот вопрос. Ну-ну! Если учесть, что вся сегодняшняя наука сводится к колебаниям материального поля, черта лысого они в этой мутной водице словят! А не надо было плевать на алхимию. Не надо было верить дешевым книжонкам, перепевающим друг друга из века в век. Давайте посмеемся над тем, какими непроходимыми тупицами были наши предки, и порадуемся своему интеллектуальному превосходству! Спроси сегодня любого так называемого ученого, чем занимались алхимики, и он с уверенностью ответит: «Пытались превратить в золото неблагородные металлы». Если бы это соответствовало действительности, то — да, алхимиков можно было бы считать невежественными химиками прошлого. Но они не золото добывали. Они искали и устанавливали подобия. Они оперировали не элементами, а сущностями. И вот это сущностное мышление осталось сегодня только в искусстве. Как работает художник? Он смотрит на модель и, получив ее образ, переносит на бумагу или на холст. Этот образ, который держит внутри себя художник, — образ, а не сама модель — и есть уже некоторое приближение к сущности модели. Или вот я вам даже проще объясню. Сущность лучшего друга — это то, что вы думаете о нем, не применяя эпитетов. Представили? Ощутили тепло? То-то! Наука изгнала сущности, оставив только факты. Это было первой ересью просвещения. Вторая ересь касается времени. Наука считает его однородным. Почему? Потому что физические законы вчера, сегодня и завтра — одни и те же. Кто бы спорил! Но сущность времени меняется, и, если ее нельзя измерить, это не означает, что от нее следует отмахнуться. Один момент времени не равен другому. Более того, каждый момент времени уникален. Даже сегодня это понимают некоторые люди с развитой интуицией. Про таких говорят: он чувствует момент. Экклезиаст когда-то доходчиво объяснил про время и не-время. Наши невежественные предки всё об этом прекрасно знали, ибо обладали главным, фундаментальным знанием — астрологией. Каждое мгновение окрашено оттенками семи планет, выраженных в одной из двенадцати потенциальностей, в одном из знаков Зодиака. В каждом мгновении, помимо настоящего, содержится и прошлое, и будущее, — и приквел, и сиквел. Люди Нового времени обрекли астрологию на погибель, начав обращаться с ней, как с научной теорией. А когда оказалось, что ее основы не выдерживают экспериментальных проверок, честные, но недалекие ученые заклеймили ее лженаукой, а бессовестные шарлатаны начали за дорого продавать глупым обывателям ее дешевый суррогат. Обыватель жаждет чуда, ученый придумывает оправдывающую эксперимент теорию, а мыслитель стремится проникнуть в божественный замысел. Слова рабби Гилеля «все предначертано и право дано» считаются исполненными тайного смысла. Между тем в их смысле нет ничего тайного. Подумайте, почему союз соединительный, а не противительный — предрешено и право дано? Да потому что это неразрывно происходит — все предрешается и право дается. Здесь нет никаких «или», нет никаких «но». Жизнь человека, судьба его не могут считаться последовательностью причин и следствий, это бред, ничего не объясняющий бред. Но и утверждать, что человек — хозяин своей судьбы, не менее возмутительная благоглупость. Он не хозяин, он — исполнитель, слуга Господний. Все было предрешено, и право было дано. Без предначертанности судьбы не было бы и права, а без права на действие судьба не имела бы смысла. Случайность — вещь в высшей степени увлекательная, достаточно углубиться в теорию эволюции и проследить, как из первичного бульона за какие-нибудь три-четыре миллиарда лет случайными мутациями и отбором получилось существо, способное моделировать само себя. Но мало ли какие еще инструменты, помимо случайности, имеются у Господа. Что ж теперь, каждую отвертку принимать за главный жезл творения?

Скажу вам так, друзья: кому суждено умереть на виселице, не утонет в пруду. Да, свобода воли ограничена. Физический мир вообще ограничен, как нетрудно заметить. Но в Своей великой милости Создатель поместил нас в просторном вольере, от стенки до стенки — скачи не доскачешь. Только больной на голову конь скажет, что ему не хватает места. Только больной или подлый человек посмеет жаловаться, что его воле недостает свободы. Будучи частью общего плана, случайность не может быть этому плану помехой. И, кстати, разве не случай свел всех нас здесь, в этом сказочном городе? Впрочем, дав себе труд подумать, мы поймем, что этого не могло не произойти. Лехаим!

 


1. Большая, большая ошибка! (англ.). — Прим. ред. 

2. Ложный шаг (франц.). 

Добавить комментарий


Работая с этим сайтом, вы даете свое согласие на использование файлов cookie, необходимых для сохранения выбранных вами настроек, а также для нормального функционирования сервисов Google.
Подробнее OK