Глава восьмая,
в которой повествуется о радостных творческих буднях и одном бесконечном дне

Конечно, из всех наших форматов наиважнейшим и козырным оказался «Махабат-story». Мы производили по одной фильме в неделю. В эфир давали в пятницу вечером — прайм-тайм, и город буквально вымирал. Не побоюсь сравнения: так вымирали по вечерам советские города в августе семьдесят третьего, когда народу впервые показали «Семнадцать мгновений весны».

Как только мы анонсировали конкурс на лучшую кыргызстанскую пару, письма от соискателей потекли нескончаемым потоком. Для премьеры я выбрал письмо Наденьки. Меня подкупило ее художественное ви́дение. Как и то, что она писала о себе в третьем лице.

«Эта история началась двадцать один год назад, когда в Бишкеке родилась светленькая девочка Наденька, а в далекой Индии родился смуглый мальчонка Шарбани. Но до их встречи было еще далеко. А сейчас Наденька стояла во дворе Славянского университета. Ярко светило солнышко, и другие студенты и студентки резвились и смеялись на перемене. А Наденька стояла в стороне, совсем одиноко. Ей было не до смеха. Ведь совсем недавно один негодяй разбил Наденькино сердце! Он воспользовался, что она такая наивная. После всего этого Наденька не могла больше верить в любовь. Теперь она знала, что уже никогда в жизни не полюбит. И от этого ей было очень грустно.

Но жизнь продолжается. Наденьке надо было срочно найти работу. Она увидела в газете объявление, что требуется секретарша на курсы иностранных языков. Наденька долго ехала на трех бусиках на другой конец города…»

Здесь я встряну в Наденькин рассказ. «Бусиками» в Бишкеке называют маршрутки, причем совершенно официально. В новостях: «забастовка водителей бусиков». На автобусы у городских властей нет денег, и общественный транспорт представлен исключительно этими чудовищными бусиками, в которые несчастные набиваются без ограничений, стоя буквой «Г» во все время поездки. Так что можете себе представить, как намучилась Наденька, добираючись. Но судьба, как в сказке, ставила перед ней новые препоны: теперь она никак не могла найти адрес. Следующая фраза — на пять:

«В отчаянии сломав в придачу каблук, рядом с Наденькой остановился какой-то добрый прохожий».

Добрый прохожий направил Наденьку по адресу, и она, наконец, дохромала до смуглого мальчонки из далекой Индии. Перипетии Наденькиной судьбы могут тронуть даже самое ржавое сердце, но лично меня еще больше торкнула предприимчивость юного индуса, непонятно с какого перепуга решившего открыть школу языков в Бишкеке. Короче, между ними вспыхнул махабат. «Какая у тебя самая большая мечта?» — спросила Наденька индуса.

«У меня самая большая мечта, что я выхожу из дома, сажусь в красную спортивную машину, а рядом со мной сидит моя любимая жена. И мы едем далеко-далеко…»

Дочитав до этой кульминации счастья, я схватил телефон, набрал номер и сообщил обалдевшей соискательнице, что кино про нее мы будем снимать прямо завтра.

Шарлатанская наука психология, допускающая бесконтрольный креатив по маоистскому принципу «пусть расцветут сто цветов», хороша тем, что в нее легко можно вводить новые человеческие психотипы. Я вот считаю, что существует отдельный психотип «режиссеры по жизни». Это люди, стремящиеся воплотить в жизнь свой собственный сценарий, иногда не совсем сообразуясь с реальностью, а чаще всего — вообще с ней мало считаясь. Живется им, сами понимаете, нелегко. Но порой их посещает удача.

Они делали у меня все — смуглый мальчонка и светлая девчушка, оказавшаяся довольно-таки бэушной блондинкой, спасаемой от вопиющей некрасивости лишь относительной молодостью и семафорящим окрасом. А мальчонка Шарбани был настоящей индийской сладенькой душкой, только вот, подлец, танцевать по-ихнему не умел. Зато ему пришлось делать многое другое. Он до изнеможения таскал на руках по парку далеко не легкую Наденьку, — я велел ему при этом еще счастливо смеяться. Затем, от избытка счастья, он бросился в фонтан; скупил у цветочницы все букеты; получил шариком от пинг-понга в лоб (11 дублей) и долго учился принимать ту галантную позу, которую я позаимствовал у старых дагерротипов: припав на одно колено, кавалер разворачивает торс и касается щекой щеки сидящей на лавочке барышни.

Наденькины испытания оказались короче. Самым потешным было выглядывание из-за дерева с одновременным отставлением по другую сторону дерева кокетливой ножки. Самым болезненным — спродюсированные во дворе Славянского университета, совершенно необходимые по законам драматургии, слезы: пришлось уколоть булавкой.

Я подумывал заставить их изобразить легкую эротику, но когда они начали только целоваться, меня затошнило, и от легкой эротики пришлось отказаться. Но Юппи добавил. Молодец! Отчаянный малый.

Нет, в самом деле, пришла пора сказать. А то я так его зачморил, что может создаться впечатление, будто Юппи — стареющий, истеричный, избалованный мальчик. Но это не так. То есть это, конечно, все так, но это далеко не весь Юппи. Прикинусь опять психологом, а то и философом и скажу: главное в человеке — это то, в чем он упорствует. А Юппи всю жизнь упорствует в своей эстетической неприкосновенности. И он, в принципе, гений. И только чудовищная лень мешает ему создать что-нибудь грандиозное. А в малом жанре ему иногда удается почти шедеврально, — если кто видел, например, мультфильм «Сало». Да, Юппи без дураков талантлив и, безусловно, предан искусству. Проблема, что у таких людей эстетика, как правило, превалирует над этикой.

Короче, смонтировал я с помощью кнопочника свою фильму. Сладеньким голосом зачитал за кадром Надюшино письмо. Подложил танго «Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой». И понес показывать Юппи, заранее готовясь не дать себя спровоцировать хамским и обидным репликам типа: «Ох, сверкал бы ты лучше, Мартынуш, и дальше своим пьяным еблом по ящику, а в режиссуру — не лез!»

— Мартынуш, это охуенно! — сказал Юппи.

Я в смущении пожал плечами:

— Что, правда?

— Ты Моцарт, поц, и сам того не знаешь! Иди, отдохни, я тут только кое-что подправлю по мелочи, если не возражаешь.

Разумеется, я не возражал. Окрыленный, я пошел в ближайшее кафе и сел читать письма про другие махабаты, раскидываясь мечтами о том, что из них можно было бы сделать. В основном писали банальщину, хотя удивительным было то, насколько точно каждый махабат был подогнан под один и тот же мелодраматический шаблон: возникает любовь; трудности на пути; преодоление трудностей; счастливый конец. И мне, на счастливый конец, попалось письмо, писанное хоть и по тому же шаблону, что остальные, но трудности и пути их преодоления обещали фактуру. Речь шла о любви между казашкой Сауле из традиционной семьи и русским водителем бусика Сергеем. Казахские родители были настолько против, что бедным влюбленным приходилось встречаться тайком, и Сергей часами простаивал на холоде, ожидая, когда Сауле сможет вырваться из дома, тогда у них было несколько минут, чтобы подержаться за руки и посмотреть друг другу в глаза. Потом Сергея призвали в армию, и разлука стала еще длиннее и мучительнее. А потом грянули андижанские события.

Незадолго до нашего приезда в Бишкек, в середине мая, в узбекском городе Андижан, который находится на границе с Кыргызстаном, вспыхнуло антиправительственное восстание. Силовики президента Каримова жестоко его подавили и так увлеклись, что устроили настоящий геноцид местного населения. Тысячи беженцев, в том числе женщины и дети, бросились к границе с Кыргызстаном. Кыргызстанское правительство немедленно открыло для них границу. Мало того, пограничный батальон дал бой силовикам Каримова, которые продолжили преследование и отстрел беженцев. Бой был жестокий, но каримовцы в конце концов отступили. В этом бою пропал без вести Сергей.

Сауле не поверила в его смерть. Она добралась, сначала на попутках, потом пешком, до места боя — а это все в горах — и нашла его, раненого, но живого. Сауле дотащила его до базы. Сергея спасли. После того, как он демобилизовался, Сауле ушла из дома. Теперь они снимают крохотную квартирку и живут вместе. Сергей по-прежнему водит бусик. Сауле учит японский язык в Турецком университете в Бишкеке.

А что? Отличный боевик-мелодрама! Юппи приколется. Но я засиделся. Сколько он там может подправлять мелочи?

В монтажке я встал у него за спиной. Юппи был так увлечен работой, что не заметил меня или сделал вид, что не заметил. Минуты через три я понял, чем он занят. Я спросил:

— Юппи, ты совсем охуел?

— А что такого? Проверим магию двадцать пятого кадра! Как в «Бойцовском клубе», помнишь?

Я, разумеется, помнил, и очень хорошо, как протагонист Бреда Питта, работающий киномехаником, вставляет в кинопленку двадцать пятым кадром мерзкую порнуху, а потом дети в кинозале рыдают, сами не зная отчего.

— Юппи, это подло!

— Это не подло, это — эксперимент. Дзига Вертов смеялся бы от счастья. Ты понимаешь, что мы работаем на канале, на котором нету ОТК? Нас никто не проверит. И вообще, я главный! Эйнштейн сказал.

Спорить дальше было бесполезно, он закатит истерику, а потом еще пойдет и ляжет коронным номером где-нибудь на дороге, и не сдвинешь его. Я сдался. А что мне было делать?

В ближайшую пятницу мы убедились, что магия двадцать пятого кадра не работает никак. В эфире вставки производили впечатление досадной помехи и только. Вряд ли это могло кого-нибудь заставить рыдать от ужаса. Разве что… Но я отогнал от себя тревожную мысль.

* * *

Анча-мынча кыргызча. Если мы и внесли какой-то реальный вклад в сокровищницу кыргызской культуры, то это именно он: Анча. Мынча. Кыргызча.

Мы были молоды, красивы, богаты. Так начинается рассказ Ивана Бунина «Чистый понедельник». Школьный военрук, Фархад Асланов, потерявший руку в Афгане, начал не хуже: «Жаш элек. Жоокер элек. Коммунист элек». Мы были молоды. Мы были солдаты. Мы были коммунисты. Для комментария по «Крепкому орешку» — Брюс Уиллис с окровавленными ногами в сортире — Юппи купил мне недельный абонемент в качалку и держал в ней каждый день по два часа.

Или вот этот загадочный, совершенно потусторонний человек, рассказывавший о традиционных инструментах, таких длинных-предлинных дудках-пыжатках с космическим звуком. «Что имеем, не храним», — заключил он. Я восхищаюсь традицией. Сила, на самом деле, исключительно в традиции. А у меня ее нет. Только тонкие дистинкции у меня. Но для вступления к киргизским дудкам я двое суток долбил на ф-но «Девушку с волосами цвета льна» Дебюсси, на чем преподавательница местной консерватории заработала трехмесячный оклад и нервное расстройство, потому что нот я не знал совсем.

«Джол! Джол! Джол! С дороги! Я был знаком с одной семьей, всех их звали Пиноккио. Пиноккио папа, Пиноккио мама. И даже дети их тоже были Пиноккио. И жилось им совсем неплохо: самый богатый из них просил милостыню. Джол! Джол! Джол!»

Это преамбула. Комментарий к гадалке. Я рассекаю по рынку Дордой с тележкой и в тюбетейке. Уж не помню, какие смешные глупости наболтала там эта гадалка, но свой путь я обязательно найду, это я запомнил.

* * *

Акын-ньюс. Национальный азиатский новостной формат. Бездарные дикторы отчитывали зеленые бесцветные новости, а затем на сцену выходил Акын. Поверх европейского костюма на нем цветился расшитый халат, в руках он держал камуз. Закончив краткий обзор новостей, про всякие там ДТП — «красный свет помутил джигита разум», наш акын переходил к экспозиции различных добродетелей таинственного народного героя.

Что ж, захочешь —
споем вдвоем, —
Буду чести такой я рад,
Мне других не снилось
наград,
Чтоб с учителем вместе
спеть!
Ты сходи поскорее
с коня —
Люди жаждут услышать
тебя.
Ты входи поскорее
сюда —
Все мы слышать
хотим соловья.

Чтобы у публики не возникало сомнений про соловья, я частично перекрывал акына фотками Чингиза.

Некоторые дни своей жизни я помню наизусть. Пошагово, подетально. Тот день под знаком обезьяны был невыносимо длинным, безразмерным и безнравственным. Три девушки во дворе ансамбля «Таберик», обшитые всеми помпезными кожухами национального платья, но не подававшие на тридцатиградусной жаре никаких признаков потоотделения, исполняли, подыгрывая себе на камузах, балладу о славном хане Кёчё.

Однажды джигиты хана Кёчё ехали через лес. Вдруг они услыхали странный заунывный звук. Джигиты спешились. После недолгих поисков они обнаружили напоровшуюся на сук обезьяну. Вылезшие из ее брюха кишки растянулись между деревьями и раскачивались под порывами ветра. Когда, вернувшись, джигиты рассказали хану об увиденном, он немедленно изобрел инструмент со струнами из обезьяньих кишок. Так киргизы обрели камуз.

Следуя простой визуальной логике, для комментария Наташка зафрахтовала в местном цирке обезьяну. Чтобы я мацал ее в братских объятиях. Ласковую, ручную, домашнюю. Так поклялся дрессировщик. Может, даже и не врал. Может, она смотрела ему в рот и лизала мозолистые пятки. Мне же злая тварь искусала все руки по локоть; обежала, сколько позволял поводок, арену, обгадив ее по периметру, и вернулась, метя своими цыганскими зубами прямо мне в нос. С криком «В Бобруйск, животное!» я раскрутил гадину на поводке и метнул в пустые трибуны. Джаныбариха затихла.

Я не стал справляться о ее состоянии, к ней бросилось достаточно доброхотов. Я просто вышел покурить. Но не успел чиркнуть зажигалкой, как мне на голову набросили мешок и убедительно ткнули кулаком в печень.

От неожиданности я довольно громко пукнул, чем вызвал смех похитителей, и это принесло некоторое облегчение, потому что, раз смеются, значит, не убьют. Наверное. Их было трое, они затолкали меня на заднее сиденье машины. Я подумал: неужели за обезьяну? Это было совершенно бредовое предположение, но и другие версии, резвившиеся у меня в голове, отдавали шизой: Аксельрод с Третьяковки — я ему должен пятьдесят рублей; портниха из Ашдода — она ведь прокляла меня; американцы — решили добить. Точно, это американцы! Но только говорящие по-русски. Хотя и малограмотно.

— Куда со́дить-то его, хозяин?

— Усади в кресло и проваливай. Остальным скажи, чтобы телевизор пока смотрели и чтобы все сразу не напивались. Мне нужно постоянно двое трезвых. Ты — крайний. Да снимите вы с себя этот мешок, Мартын!

— Не сниму!

— Почему? — искренне удивился голос.

— Боюсь увидеть черта.

Голос засмеялся довольным смехом:

— А вы очень и очень светский человек, Мартын. В куртуазную эпоху вы далеко шагнули бы при каком-нибудь провинциальном дворе. Хотя в один прекрасный день вам неминуемо открылась бы некая сверкающая истина, вы бросились бы нести ее людям, и вам отрубили бы голову. Если бы вы, конечно, не зассали в последний момент, как Галилей, и не взяли бы свои слова обратно. Вы бы не зассали, Мартын?

Я сорвал с головы мешок. Одного взгляда на этого ублюдка было достаточно. Именно так должен выглядеть Срулик Страшновский.

— Хотите, расскажу вам про вас? Мы здесь вдвоем, чего вам стесняться? Если станет тошно до блева, велите своим вассалам отрубить мне голову.

Он пропустил мои слова мимо ушей, сосредоточенно оглядел столик, вынул из шкафчика бутылку виски, бокалы и принес лед из холодильника.

— Ну, теперь можем беседовать, как джентльмены. Лехаим! Нет, Мартын, мне совершенно неинтересно, что вы обо мне расскажете. Я про себя все знаю. Это ваше романтическое «познай самого себя», которым вы тешитесь до седых яиц, не более чем инфантильное самокопание, совершенно бесплодное. Человек познает себя до определенного возраста, а затем переходит к действию. Мужчина — это то, что он делает, а не то, что он о себе познает. Вы видите во мне антипатического, прямо-таки даже отталкивающего еврея, готового, судя по всему, продать родную мать; вы обращаете внимание на мою редкую неблагородную бородку, на фурункулы, ибо я с детства страдал плохой кожей; вам отвратительны мое жирное пузо и сопящая одышка; только одним не могу вас порадовать — чесноком не пахну. Просто не люблю чеснок. А то бы, конечно, пах.

Но ведь не это вызывает в вас осуждение, Мартын. Вы же гуманист и даже в душе не станете относиться плохо к человеку за его физические качества.

Вы ненавидите меня за то, что я — рулю. Вы не рулите, а я рулю. Я умный, коварный, беспринципный, успешный, неленивый. Я задаю правила игры, в которой вы — пеон, пустышка, глупый солдат с хохмочками вместо патронов. Да, вам не откажешь в некоторой отчаянной храбрости и даже, я бы сказал, некоем веселом стоицизме. Однако комичность вашего положения в том, что, покуда вы развлекаетесь своими приключениями, миром правлю я. Вы — обезьянка, прыгающая на потеху публике. А поощрение и наказание — в моей власти. Я директор этого цирка!

— Прекрасную вы сделали карьеру, Срулик. А мешок на голову — это чтобы я форму не терял?

Страшновский усмехнулся:

— Мешок на голову — это чтобы вас напугать. Хотя бы чуть-чуть. Потому что дальше все может оказаться по-настоящему страшно. Вы не представляете себе, Мартын, во что ввязались.

Мне начинало становиться по-настоящему страшно. И я действительно понятия не имел, во что ввязался.

— Но вы же мне расскажете?

— Конечно, расскажу! Я здесь ваш единственный друг. Все остальные вас используют без зазрения совести и не принимая никаких мер к вашей безопасности. И, если вы думаете, что Чингиз или даже Эйнштейн хоть пальцем пошевелят, когда вас будут распинать на воротах Жогорку Кенеша, вы глубоко заблуждаетесь.

— Так во что же я все-таки ввязался?

— О! Ваша бесшабашность прямо пропорциональна вашей неосведомленности. Позвольте краткий экскурс в геополитику. Киргизия — на хрен никому не сдавшаяся страна, за исключением нескольких обстоятельств. Через нее идет наркотрафик. На ее территории расположена американская авиабаза «Манас». Здесь есть золото. И, наконец, здесь находится российская авиабаза. И если стратегическое назначение американской базы очевидно — плацдарм для ударов по Афганистану, то российская база имеет чисто представительские функции. Но все это только на первый взгляд. Главное назначение американской базы — контрабанда южноафриканских алмазов. А через российскую базу поставляют охотничьих соколов в Эмираты. Это Чингиза бизнес, он делится с русскими. Что вам еще не ясно? Кургашинов — американский ставленник. Никто не позволит его не выбрать. Москва, как вы понимаете, третью мировую из-за банановой республики затевать не станет. Ваш игрушечный кампейн, на который Эйнштейн не пожалел аж пять лимонов, — и все это, чтобы вывести вас, малохольных, из депрессии, — ваш кампейн обречен, его и не заметит никто… Не должен был заметить. Однако приходится отдать должное вашему таланту. Этот доморощенный артхаус, который вы замутили на «Пирамиде», задел какую-то потайную струнку в душе у автохтонного населения. В Киргизии нет пипл-метров, даже статистику толком не составишь, но эта ваша размуссированная легенда о Воине Света, вкупе со слезливыми историями любви и виньетками из степной речи, бередит, понимаешь, народ! Мырки зашевелились, это не к добру. Мессианство кандидата — сильный ход, жаль я первым не догадался, у моего-то скромная версия Робин Гуда. И это мессианство пахнет очередной революцией. Конечно, мы задушим ее на корню, но зачем мне эти лишние хлопоты? Я лучше договорюсь с вами. Сколько вам положил Эйнштейн: пятерку в месяц? Возьмите сто и собирайте вещи.

— А если я пожалуюсь Эйнштейну?

— Не советую. Подставите друга. Я в курсе, что ваши отношения не пошли дальше иерусалимской песочницы, un pour tous et tous pour un[1], но поймите: и Эйнштейн, и я живем в мире таких обязательств, за невыполнение которых жизни лишают не задумываясь. Вам дали поиграться. Вы насладились творчеством. Вы получили достойные отступные. Ваша миссия окончена, и никто вас не осудит. Удалитесь в комфортный уголок и дописывайте себе свой роман. Кстати, мои комплименты! Давно не читал такой рафинированной прозы.

Я опешил: «Вы это о чем?»

— Ну, тот романчик про маленького гения и девочку с золотыми волосами. Вы, кстати, действительно были вундеркиндом? Похоже на то, очень уж правдоподобно описан ход мыслей…

— Откуда у вас, черт возьми, мой текст?

— Мне Эйнштейн дал. А что? Сказал: смотри, если у меня так пишет простой пиарщик, то что же напишет топ-менеджер! Нет, но, Мартын, это и в самом деле прекрасный текст. Я с нетерпением жду продолжения.

— Нет!

— Не дадите продолжение?

— Продолжение дам. Но от принца не отступлюсь.

Страшновский усмехнулся и, закинув голову, ехидно продекламировал: «Он был не самый честный и не самый милосердный человек на свете. А вот потягаться с ним в отваге смогли бы немногие».

— Страшновский, чтоб вы знали: мне лестно сравнение с капитаном Алатристе. И если вам в самом деле понравилась моя проза, то последняя воля обреченного: распространяйте про меня эту шнягу, ну, про не самого милосердного, но отважного, буде то после моей смерти или на фоне все еще бьющей фонтаном жизни.

— Это будет точно после вашей смерти.

— Но не раньше, чем через неделю.

— Это еще почему?

— Потому что через неделю у нас назначен бал, — соврал я наобум. — Съедутся все элиты, председательствует Воланд. Эйнштейн тоже будет. Вы же не захотите его так сильно огорчить? Тем более что вы наверняка будете в списке приглашенных.

Страшновский сделал рукой неопределенный жест. Он был безумно недоволен, что не сумел со мной договориться. Хлопотное его ожидает дело. Я же старался не подавать виду, что с этого момента все мои мысли — о смерти. Правда, если я соберусь с мужеством, то мысли будут не о смерти, а в преддверии смерти. Это разные вещи. Двадцатитрехлетний Эварист Галуа в ночь перед роковой дуэлью набросал теорию алгебраических уравнений. У меня еще есть время закончить роман. Но сначала я должен, конечно, выпить.

Отыгравший свою педагогическую роль мешок на голову больше не надевали, и Максимка заехал за мной прямо в «Хайят», в котором Страшновский снимал свиту. Тот еще шифровальщик.

Я опустился на сиденье нашей черненькой «Волги-Волги». «Жрать, Максимка! Скорее куда-нибудь жрать!»

Нигде я не питался так роскошно, как в Киргизии. Нигде я не получал такого удовольствия от еды. Здесь, в Бишкеке, мне постоянно было вкусно. И я совершенно не растолстел. И, кстати, я ничуточки не спился, хотя бухал каждый день. Это потому, что я был все время деятелен и пробужден. Хорошая была жизнь. После третьей рюмки я начал с ней прощаться.

Бога, конечно, никакого нет. И загробного существования тоже нет. Есть только кураж. Восстание против дурной бесконечности. Вера в то, что счетное множество победит континуум. На земле шесть миллиардов человек. А всего жило вообще до чертиков. И это еще неясно, считать австралопитеков или нет. Все они умерли. Поэтому ясный разум — а у меня давно не было такого ясного и веселого разума — должен смеяться над страхом собственной смерти. И над бессмертием тоже. Я достал ноутбук. Какой к черту Страшновский! У меня дело есть. Незаконченное.

Тридцать первое декабря 1972 года. Утро. Мы с Джейн лежим на ковре и рассматриваем огромный альбом Эшера, сумевшего мастерски продемонстрировать странные петли в рисунке. Он сделал парадоксы видимыми и очевидными для всех. Джейн больше всего любила гравюру, на которой ящерицы из декоративного узора оживают, вылезают и начинают ползти. А я мог битый час медитировать над рисующими самих себя руками. Они были совершенным художественным воплощением моей идеи, работавшей по той же модели открытого для обозрения рефлексивного парадокса. Переход в другую аксиоматическую систему был честным фокусом.

Моя мама купила у себя на работе через профсоюз детский театральный абонемент, и нас с Джейн ожидали на зимних каникулах почти ежедневные походы в ТЮЗ. Джейн обожала театр, причем буквально, начиная с вешалки и выдачи напрокат уже тогда казавшегося антикварным театрального бинокля. Меня детские спектакли обескураживали гендерным сбоем — там тетеньки играли мальчиков, и сопереживать действию было непросто. Но мне нравились в театре сцена, праздничность и то, что мы пришли туда вместе с Джейн.

Дедушка Илья уже начал провожать Старый год кальвадосом и сигарой. Утонув в своем кресле, он углубился в книгу. Переход в режим вещания произошел неожиданно.

— Этот ваш доктор Фауст идиот! — рявкнул дедушка, захлопывая книгу. — Вместе со своим Гете! Уж к девятнадцатому веку можно было осознать, что в начале было не слово или, не приведи Господь, дело, а — музыка! Вы-то хоть понимаете, дети, что мир был создан не словом, а интонацией?

Мы с Джейн активно закивали головами.

— Потому что в начале вообще ни черта, кроме музыки, не было. Это же очевидно! Физика демонстрирует нам все меньше и меньше материи. От прочных греческих атомов остался резерфордовский бублик, а квантовая механика скоро оставит от этого бублика только дырку. Какие-то частицы, некоторые без массы даже, летают, а приглядишься — они, вообще-то, волны. А откуда волны? Видно, кто-то ударил по струнам…

Дедушка задумался, потом повернулся ко мне:

— Печальные новости, юный друг. Заболела моя сестра. Завтра мы с Джейн уезжаем в Чернобыль.

И Джейн, знавшая про отъезд, но, видимо, давшая слово не говорить мне об этом до того, как дедушка объявит сам, бросилась мне на шею и обвила ее руками:

— Мы вернемся через две недели! Правда, дедушка Илья? Мартын, я напишу тебе письмо!

Она не написала мне письма. И они не вернулись через две недели. Я звонил каждый день. По телефону и в дверь. Целый месяц. Семнадцатого февраля, когда я пришел, дверь была открыта настежь. Я вбежал в квартиру. Она была почти совсем пустой, вся мебель исчезла. Два дюжих мужика со страшным матом поднимали на ремнях пианино. Возле окна стояла тетка в сером платке. «Где Женя? Где дедушка Илья?» — хотел крикнуть я, но голоса не было, рот кривило. Тетка в сером платке выпроводила меня на лестницу:

— Они уехали. Навсегда.

Навсегда означало вечность. Бесконечную вечность. Я дошел до нашего пруда, ступил на лед и увидел вмерзшую в него рыбу. Лед был толстый. Я двинулся дальше, к середине, и через несколько шагов провалился. Там было не глубоко, мне по горло. Ломая края полыньи, я выкарабкался и, в чавкающих водой валенках, побежал домой. Висевшим у меня на груди ключом я отпер дверь, вошел, скинул валенки, пальто, штаны, нашел в ящике кухонного стола ножницы, вернулся в комнату, вынул из розетки идущий к торшеру провод и отрезал его. Теми же ножницами я зачистил свободный конец и намотал его себе на левую руку. Мой папа, радиоинженер, рассказывал, что работать левой рукой опаснее, чем правой, потому что, если ударит током, заряд быстрее достигнет сердца.

От собственных воспоминаний у меня индуцировался такой электрический заряд, что пришлось накатить еще двести, чтобы его нейтрализовать. Уравновесив психику, я принял решение поехать в «Терпсихору». Я попросил счет и вытащил телефон, чтобы заказать Фарида и страсть моих чресел, Залину. Но не успел: на меня набросились сзади. Я схватил вцепившуюся в меня кисть двумя руками, соскользнул со стула, нашел коленом опору на полу и рывком перебросил нападавшего через себя. Он растянулся на моем столе, порушив посуду и закуски. Я приставил ему локоть к адамову яблоку и увидел его лицо. Господи Иисусе! Какой ужас! Какая чудовищная неловкость! Распластанный на ресторанном столике, передо мной конвульсивно дрыгался преподаватель Славянского университета Ефим Моисеевич Карцев. Мы познакомились лет сколько-то назад в Иерусалиме. Он был на моей лекции о поколении израильских поэтов-«кнаанистов», которые считали себя не просто какими-то там евреями, а культурными потомками древнего Ханаана. Судя по всему, моя лекция Карцеву запомнилась, потому что, как только, расшибаясь в извинениях, я помог ему подняться на ноги, и мы начали вместе очищать его пиджак от айрана и сацебели, Ефим Моисеевич ершисто заявил: «Все-таки этот ваш Ратош — не более чем эпигон Александра Блока! Мартын, вы знакомы с моей женой? Познакомьтесь!»

Ефиму Моисеевичу Карцеву лет шестьдесят, его жене Кате слегка за двадцать. Неравный брак профессора и студентки. У этого брака извращенный вкус вот этого соленого арбуза, которым мы закусываем водку, сидя в тесной гостиной их убогой квартирки. Такой несчастной, унылой советской квартирки, вырваться из которой можно, только развив первую космическую скорость.

— О, если бы я только мог хотя отчасти… — тестирует Карцев.

— Я написал бы восемь строк о свойствах страсти, — отвечаю я.

— Это тост! — радуется Карцев. Мы опрокидываем рюмки и отправляем вслед алкоголю сладко-соленую мякоть арбуза. За тостом — новый тест:

— Пора вам знать, я тоже современник…

— Я человек эпохи Москвошвея!

И снова тост. И снова тест:

— Если душа родилась крылатой…

— Что ей хоромы и что ей хаты!

Мы опять пьем, опять развратный вкус этого соленого арбуза. Ефим Моисеевич не ведает, что успешная верификация общего культурного пространства не удержит меня от безнравственного поступка, а его не защитит от супружеской измены. Иногда мне дается заглянуть в недалекое будущее. Сейчас я знаю наверняка: скоро профессор извинится и пойдет вон в ту комнату прилечь ненадолго. А мы с Катей уже обо всем договорились. Глазами. И больше стараемся ими не встречаться, потому что, едва коснувшись, волны наших желаний резонируют. У нее вспыхивает лицо; у меня начинает предательски громко колотиться сердце.

Карцев все никак не угомонится:

— Измучась всем, я умереть хочу!

— As to behold desert a beggar born![2] — подло продолжаю я по-английски.

— Да-да, — мямлит Карцев, тускнея. — Английский язык… Жаль мне, жаль, что не овладел… Завидую вам, молодым…

И вдруг ни с того ни с сего — хрясть кулаком по столу: «За русскую литературу!»

Не успела последняя пантуфля профессора скрыться за дверью спальни, как горячая, влажная ладошка прожгла меня сквозь джинсы. «Прямо здесь?» — спросил я глазами. «Нет, вон там», — тоже глазами показала Катя.

Ефим Моисеевич Карцев возникнет передо мной снова в тот момент, когда, перебрав на застекленном рабочем балкончике всю дозволенную сопроматом геометрию, мы с Катей предпочтем для финишного крещендо такую позицию, что вползшему на кухню профессору откроется в окне только мое лицо. Жопу своей жены он увидит предположительно через один-два шага.

Одна женщина в Америке сумела поднять двухсоттонный грузовик, когда ее жизни угрожала опасность. В экстремальных ситуациях человеческий организм обнаруживает сверхъестественные способности. Локтем я выбиваю стекло и выпрыгиваю наружу. С пятого этажа.

Нет — разобьюсь!

— А я вот что подумал, Мартын, дорогой!

Карцев стоит, где стоял. Выспавшийся, бодренький, но все еще пьяненький.

— А не прочесть ли вам лекцию моим студентам? Тему выберите сами. Вы же талантливый журналист, человек интересной судьбы. Эрудит. Поделитесь с ребятишками знаниями. Согласны?

Я осторожно наклоняю голову.

— Ну и прекрасно, голубчик! Вот и славно! Очень, очень рад!

Сейчас он бросится меня обнимать.

Но Карцев топчется, топчется на месте. Мой ангел-хранитель аккуратно разворачивает его и выпроваживает с кухни.

— Мартын! — кричит Карцев уже из комнаты. — От черного хлеба и верной жены…

— Мы бледною немочью за-ра-же-ны-ы-ы-ы! — кричу я в ответ, рукой зажимая Кате рот. Ее крика профессор не услышит.

А день все равно не кончался. Даже сумерки не хотели наступать. По дороге в резиденцию я попросил Максимку притормозить. На обочине стояла девочка с венком на голове и предлагала проезжающим полевые цветы. Я купил у нее букет, сам не зная для чего. Девочка произнесла совсем по-взрослому: «Большое спасибо! Приезжайте еще!» И меня коснулась благодать. Второй раз в жизни.

Первый раз это случилось, когда мне было четырнадцать лет, между нашим домом и универсамом, из которого я шел, неся в руке авоську с батоном за тринадцать копеек и трехкилограммовым бумажным пакетом полугнилой картошки. Я думал о чем-то совершенно обыденном, как вдруг мои шаги сделались легче — один, два, три, кончилось движение, кончились мысли, и на целое крохотное мгновение я постиг Бытие в его Единстве.

Это просто смешно, но я опять ее не узнал. Пьяная бабища, губа оттопырена, горькими слезами размазана по опухшему лицу тушь. Наташка бухала в одиночестве на нашей кухне-столовой. Мне она обрадовалась, приглушила всхлипывания, вытерлась салфеткой, разлила по рюмкам. Потребовала:

— Выпей!

— Не, Наташка, не хочу. Да и тебе, пожалуй, уже хватит.

— Я сказала: пей! Ты должен! За упокой души Мики.

— Какого Мики?

— Обезьянки, которую ты сегодня в цирке ухайдакал.

— Она умерла?

— Мгновенно. Без мучений. Наверное, была праведницей. Дрессировщик плакал, но мы дали ему сто долларов, и он обрадовался.

Я накатил. И сразу еще накатил. Скверно. Господи, как скверно! Сначала овца, теперь обезьяна. Я несу смерть киргизским животным. Мыркам — свет, а джаныбарам — смерть. Я налил опять.

— Наташка, ты это из-за Мики так горюешь?

Наташка выпила, подумала, потом сказала:

— Если честно, настоящая причина не в этом.

И опять начала шмыгать носом. Я подсел к ней ближе, обнял, погладил по волосам, поцеловал в мокрую щеку. И спросил как можно деликатнее:

— Боишься, что кончатся образы? Что проснешься однажды, а ты такая же, как вчера?

Наташка посмотрела на меня оторопело:

— Ты-то откуда знаешь?

— Знаю. У людей общего гораздо больше, чем индивидуального. Поэтому они всегда могут друг друга понять. Если захотят, конечно.

— Слушай, — Наташка прижалась ко мне и впилась ногтями в бедро. — А ты не мог бы сегодня… Я хочу сказать, только сегодня…

Я поцеловал ее в макушку:

— Нет, радость моя, не могу. А по поводу образов не бойся. Очень скоро ты почувствуешь, что твоя работа была незряшной. Все сольется в один-единственный образ. Он будет гибким и сильным. И полностью твоим. Не знаю, принесет ли он тебе счастье, но чувство удовлетворения — точно. А это не так мало.

Наташка отодвинулась и посмотрела на меня с подозрением:

— Чего-то ты гонишь, как Паоло Коэльо долбаный!

— Да ладно тебе…

— Ага. Какая-то муть сладенькая. Короче, ты со мной сегодня останешься?

— Извини…

— Ну и пошел в жопу, проповедник!

Прижав к груди одной рукой бутылку, другой — букет полевых цветов, Наташка неверной походкой покинула помещение, и на этом бесконечный день закончился.

 


1. Один за всех, и все за одного (франц.). 

2. Тоска смотреть, как мается бедняк (англ., пер. Б. Пастернака). 

Добавить комментарий


Работая с этим сайтом, вы даете свое согласие на использование файлов cookie, необходимых для сохранения выбранных вами настроек, а также для нормального функционирования сервисов Google.
Подробнее OK