В армию уж затем ходить надо, чтобы фишку сломать. Ну когда бы еще я встал в пять утра?

С подначками и прибаутками, ежась от утреннего холода, рота погрузилась в тиюлит[1]. Нас повезли. Степь да степь кругом. С носа течет. Автомат зажат между колен. Хорошо бы каску не забыть, не потерять. За нее штраф триста шекелей. Разговаривать не хочется - отвык за ночь. Так бы и ехал молча всю жизнь, клюя мокрым носом. Ан-нет: остановились. Спешились. Сейчас мы будем отрабатывать коронный номер программы учений под названием "тарнеголет", что по-русски - курица. Баташит - маленький такой грузовичок с пулеметами по бокам - медленно движется как бы вдоль границы. Патрулирует. Тут ему кричат: "Засада!" Баташит лихо разворачивается ближайшим пулеметом в сторону агрессора; водитель, командир и бедуинский следопыт (если ночью) прыгают на землю и под прикрытием пулеметного огня наносят ответный удар, переходящий в контратаку. Нет! Поправочка. Зах как раз всех собрал и объясняет, что согласно распоряжению главнокомандующего, водила теперь остается в машине. Прямо за смену до нас случилось, что водила не поставил на ручник, и кому-то отдавило ногу.

В армии, как и везде, главная боевая задача - жопу свою прикрыть. Существует даже специальный еврейский навороченный глагол[2] в значении "прикрывание жопы от административной ответственности". Другие языки вряд ли могут таким похвастаться.

Всю роту разбили на экипажи. Зах уже смирился с русским сепаратизмом, хотя с удовольствием утопил бы его в насыщенном растворе израильского коллективизма. Он желает нам только добра и хочет, чтобы мы были как все. Чтоб абсорбировались. Какой русский, интересно, придумал орвеллианское название "министерство абсорбции"? Химик, видать, был, или физик, но, как пить дать, еще и лирик, любитель КСП.

Однако участвовать всем троим в одном и том же тарнеголете нам никак невозможно, ибо среди нас нет ни водителя баташита, ни командира. Совсем мы простые бойцы. И нас разлучили. Эйнштейна засунули в один экипаж, а меня с Юппи - в другой.

Между тем над линией горизонта показался край солнца, оповещая о том, что пришло время выпить по чашечке кофе. Подайте-ка примус, поручик Эйнштейн! И джезву подайте! Первая четверка еще только собирает, нехотя, манатки и с трудом отрывается от холодной земли, на которой развалилась рота "гимель". Солнце поднимается быстрее, чем бойцы. Кофе закипает, я разливаю его по цветастым чашкам армянской керамики. Эликсир жизни разбегается по телу. Хорошо! Четверо несчастных ковыляют к баташиту. Мы с кайфом закуриваем в бельэтаже. Как вам нравится ваш новый полководец! Как мне нравится построенный народец! Зах орет: "Засада!" Пулеметные очереди, запах пороха, короткая батальная сцена.

И восходит солнце.

В нашем экипаже я пожелал быть пулеметчиком, чтобы посмотреть, как Юппи будет бежать с полной выкладкой, стреляя на ходу. Это редкое по драматическому эффекту зрелище. Душещипательное очень. А я еще и подбавлю в конце. Ну, Юппи! Ну что тебе стоит! Ну прочти! Ну пожалуйста!

Запыхавшийся и потный, но безотказный Юппи дает отмашку и читает с выражением:

Друзья но если в день убийственный
падет последний исполин,
тогда ваш нежный, ваш единственный
я поведу вас на Каир!

Повар Кико, добрый по профессии, обещал похлопотать, чтобы нас послали в Мицпе-Атид. "Тебе там будет хорошо, Мартин!" Ударение иврит любит переносить на первый слог, звука "ы" в нем вообще нет. Мое имя на иврите становится другим. На английском - тоже. Почему же, интересно, набоковский барчук, мой тезка, ничего об этом не сказал?

Зах дает заключительный брифинг, а я не слушаю. Я притаился за спинами товарищей и там листаю, трогаю, нюхаю и открываю наугад подаренную Библию, я всегда так делаю с попавшими в руки новыми книгами. Слушать Заха нет никакого смысла. Для успешного прохождения службы мне совершенно необязательно знать, где границы нашего сектора и кто наши соседи с севера и с юга. Я самый что ни на есть маленький человек во всей еврейской Армии. Буду делать, что скажут. И проработал Яаков за Рахель семь лет, но в его любви к ней они показались ему за несколько дней. Боже, как все просто!

Караваном личных машин мы движемся по пустыне. Кто не вписался в личную машину, движется на коммунальном тиюлите. Идя навстречу многочисленным пожеланиям бойцов, Зах разрешил получасовой привал на бензоколонке. Мы закупились сигаретами. Эйнштейн отнес в багажник четыре бутылки брэнди, ящик пива и восемь плиток шоколада для Юппи. Потом взяли в ресторанчике по фалафелю. Самое подлое блюдо на всем Средиземноморье. Меня бесят эти соевые шарики, которые прикидываются тефтельками.

Свобода вещь относительная, подумывал я, надкусывая питу и пиная сложенные под столом автоматы. Мы уже при оружии и в форме, но еще не в гарнизоне. Мы питаемся на воле как гражданские люди. Нам обеспечено право на побег. Сел себе в машину и свалил отсюда. Когда еще военная полиция найдет... Стало немного тоскливо и захотелось домой.

Кико не подвел. Зах высадил и нас, и его, и еще нескольких в Мицпе-Атид. Я даже не понял, куда нас занесло, потому что в первые минуты был ослеплен гордостью за себя - старого ушлого солдата, нажившего за долгую службу необходимые связи. Первое представление о гарнизоне, в котором нам надлежит провести без малого месяц, я составил по беглому, как хроника текущих событий, комментарию друзей.

Так, блин! Домиков нету. В палатках сраных без мазгана[3] будем жариться. Мухи заебут. - рапортовал Эйнштейн.

Вон та вышка очень неплохая, хорошая вышка, не броская, на ней и спать, наверное, можно, - вел рекогносцировку Юппи.

Мне же весь гарнизон и окрестности виделись бесформенной палитрой полинялых красок с преобладанием жухло-зеленого пыльного оттенка. Ничто не выделялось в отдельный объект, и, если бы психолог спросил, какие ассоциации вызывает у меня предложенная картинка, я бы ответил: "Лишь безмерную тоску, доктор".

Мы затащили китбэки и сумки в палатку и разлеглись на раскладушках. Пологи были подняты, и можно было наблюдать, как по территории в радостном возбуждении передвигаются с вещами закончившие свою смену солдаты и офицеры. Они разъезжаются по домам, где их ждут мамы, жены, любовницы и дети, тапочки, телевизор, разнообразный пейзаж. Они приветливо машут рукой, улыбаются и охотно делятся опытом: "Кайтана, ахи[4]! Настоящий курорт!"

Не хочу я вашей кайтаны! Шли бы вы в жопу со своим пионерским лагерем!

В палатку вошел офицер Цахи. "Эй, Зильбер! Смени-ка их парня на вышке. Ребята уезжают".

Единственный способ не заплакать это - убить офицера Цахи.

Юппи сварил мне кофе. Эйнштейн сказал, что сменит на ужин. Повар Кико, уже принявший кухню, сунул пачку печенья и банку джема. Кто бывает нежнее женщин? Разве что некоторые мужчины. На душе стало светло как будто я влюбился.

Юппи оказался прав: заботами предыдущих поколений вышка была оборудована матрацем, а, значит, в ночные смены можно будет просто нагло спать. Имелись также стереотруба, прожектор, прибор ночного видения и рация. Эти развлечения, в отличии от матраца, надоедают очень быстро.

Вид на местность сверху был откровенной геокартографией. Он напоминал туристический план, на котором достопримечательности изображены полноценными картинками. С нашей стороны можно было любоваться палатками, сортиром, генератором и будкой блокпоста, который в дальнейшем мы будем называть ивритским словом "махсом", потому, что в Израиле сказать про махсом "блокпост" не придет в голову ни одному из миллиона живущих здесь русских.

К махсому шел длинный сколоченный из досок коридор, основательно наполненный очередью из палестинских рабочих. Отработав день в Израиле, они возвращались к себе в Газу. В будке сидели садирники[5] - два парня и девочка. Парни шмонали палестинцев, а девочка проверяла на компьютере их магнитные карточки. За будкой коридор продолжался, доходя до границы с Газой. Двое наших милуимников в бронежилетах охраняли всю эту благодать. Слово "будка" (пока я не забыл) попало в иврит из русского через идиш, так и звучит: будке.

Со стороны Газы различался ихний махсом с усатыми полицейскими, какие-то невнятные постройки, то ли жилые, то ли нет, и проселочная дорога. Все остальное было сильно заросшим пустырем. И, наконец, в относительном далеке виднелась граница с Египтом, и совсем уже на горизонте голубели синайские горы. Звуковой дорожкой этого широкопанорамного слайда служил гул генератора, - база питалась автономно.

Я поиграл со стереотрубой, но многократное увеличение объектов на местности не принесло мне новых интересных знаний. По дороге проехал грязный дребезжащий "пежо", потом запряженная осликом тележка. Потом я поймал в фокус молодую палестинку, закрытую одеждами с ног до головы. Я попытался ее мысленно раздеть, но у меня не получилось. Для работы воображения нужен хоть какой-то эмпирический опыт, а мне совершенно ничего неизвестно о палестинках.

Босоногий малец пришел под вышку, задрал голову и потребовал: "Солдат, дай шекель!" Я спросил, не выдать ли ему еще и ключ от квартиры, но он на иврите туго знал только одну фразу: "Солдат, дай шекель!" Я скинул ему шекель, и он ушел.

Я допил кофе, докурил сигарету. Пора было приниматься за работу.

Мой учебник арабского написал человек по имени Йоханан Абутбуль. Я с ним лично знаком. Вы, наверное, сразу подумали: марокканец, а, смотри ты, выбился в грамотеи! Вы не угадали. На обложке - псевдоним. Его настоящее имя - Жак Лекруа.

Он французский монах, принадлежит к ордену Живых Братьев, очень маленькому, всего триста человек. Им полагается жить в миру.

После второй мировой войны Лекруа попал с французской миссией в Бейрут. Начал там учить арабский. И съездил в Палестину. Он понаблюдал евреев, вернулся в Париж, посвятил несколько лет изучению иврита, иудаизма и еврейской истории, а к тому времени как он всем этим вполне овладел, в Палестине было создано новое еврейское государство. В те времена израильское гражданство еще не сильно котировалось, власти на него не жидились, и Лекруа легко переехал в Тель-Авив.

Про тель-авивский период он не очень склонен распространяться, но от других людей я знаю, что, протусовавшись два года среди приморской богемы, Лекруа ни в чем не уронил облика французского монаха. Потом он перебрался в Таршиху - арабскую деревню в Галилее, стал там гончаром и гончарил много лет. А учебник арабского в четырех частях написал по случаю - для приятеля из французского посольства, которому зачем-то понадобилось.

Учебник иностранного языка я бы выделил в отдельный литературный жанр с характерными признаками: гарантированный счастливый конец и описания наиприятнейшего образа жизни в окружении красивых, доброжелательных людей. Они рассказывают о себе, встречаются с друзьями, пьют кофе, ведут бонтонные беседы, гуляют по парку, делают покупки, обедают в ресторане, учатся, путешествуют. Для отработки грамматических родов они знакомятся с особами противоположного пола и совершают с ними увлекательные экскурсии, а если ненароком вдруг возникнет на пути неприятность, то уже к следующему уроку она обернется забавным недоразумением.

Согласен: сюжеты незамысловаты. Но, если хорошо написано, и диалоги героев похожи на речь нормальных людей, то вымыслу веришь. Тут-то и начинается литература.

Прежде, чем приступить непосредственно к занятиям, я прочитал сначала переводы всех текстов учебника на иврит, чтобы узнать, какие достижения ожидают усердного ученика. В первых уроках язык персонажей был еще довольно беден, слов не хватало, и происходящие события казались, поэтому, не слишком интересными, но с каждой главой, с каждым новым уроком, слова становились точнее, фразы - богаче, ситуации - тоньше. В учебнике разворачивался сюжет.

Герой, молодой француз, путешествует по Леванту. В дороге он знакомится с кучей разных людей, и они ему рассказывают всякие байки и сыпят арабскими пословицами а ля Платон Каратаев. К концу первой части выясняется, что герой разъезжает не просто так, а ищет какую-то штуку, связанную с тамплиерами. Что будет дальше, я пока не знаю, потому что вторая часть - для продвинутых, осталась у меня дома.

Для изучения иностранных языков нет места надежнее, чем далекая смотровая вышка. Надев наушники на уши, задрав ноги на железный обруч, можно с закрытыми глазами повторять за диктором одну и ту же фразу биль-хараке бараке, пока она не станет роднее, чем ее русский перевод: в движении благословение.

Эта присказка совершенно меня заворожила и все кружилась и кружилась в голове во время ужина в палаточной кухне-столовой. Ужин за дощатым столом проходил с большим аппетитом. Кудесник Кико умеет превратить в конфетки-бараночки даже армейские сосиски-сранные. "Что, Мартин, вкусно? Сказать, в чем секрет марокканской кухни? Больше масла! Жиру не жалеть! И специй, острого - побольше!"

Когда Эйнштейн пришел сменить меня на ужин, я поспешил рассказать ему про роман-учебник. Он среагировал встречными проектами: учебник-отрывной календарь и учебник-туалетная бумага - по одному слову на квадратик. "Арабский язык в четырех рулонах! - прикидывал Эйнштейн. - Отличная вещь! Единственный недостаток - пройденный материал невозможно повторить. Но, все равно, будут покупать. Я жопой чувствую, что будут!" А надо сказать, что во всем, что касается коммерции, Эйнштейн наделен феноменальной интуицией.

После ужина мне оставалось сидеть на вышке еще два часа. Учиться было неохота. Я сидел просто так, курил. Повоображал немного, как легко было бы сейчас, с оружием в руках, покончить с собой. Добился острой психосоматической реакции. Включил прибор ночного видения. С ним было видно еще хуже, чем без него. Наверное, газ кончается. Выключил его на фиг. Включил прожектор. От света трава на пустыре заколосилась вангоговскими мазками. Остальное - темнота. Хреновые приборы на этой вышке. Вот я однажды плавал на сатиле. Сатиль - это сторожевой торпедный катер. За то, что я переводил встречу между командующим нашими ВМС Ами Аялоном и русским министром обороны Грачевым, меня премировали экскурсией на таком катере. Сутки мы бороздили и зорко берегли морские рубежи нашей родины между Хайфой и Рош-Ха-Никра, совершая дерзкие набеги в ливанские территориальные воды. Ночью я проснулся от оглушительной стрельбы: палубные пулеметы старательно уничтожали какую-то корягу на воде. Но я хочу сказать, что на сатиле отличные приборы: за год службы ребята наснимали через них на видео восемнадцать часов береговой эротики!

Я снова включил прожектор. Все-таки с ним пейзаж намного веселее. И трава становится такого сюрного цвета, что своим колыханием приводит на ум синайский трип.

Помнишь ли, любовь моя, синайский трип? Глупо даже спрашивать. Нет, не забываешь ты о нем! Но ведь, правда, ты не станешь возражать, если я поделюсь им с читателем?..

 

Синайский трип

Хорошо, что мы отдали египтянам Синай! Останься он за нами, там сейчас был бы один сплошной Эйлат, жирный и дорогой. А так, под бедуинским руководством, Синай похож на остров Чунга-Чанга: ешь кокосы-жуй бананы! кури траву! катайся на верблюде!

Мы начали с верблюда. Набоков рассказывает, как они с братом попытались в детстве разыграть сцену из "Всадника без головы", когда Морис-мустангер и мисс Пойндекстер целуются, сидя на лошадях. Владимир Владимирович чуть не свернули себе шею. Мы же с тобой успешно поцеловались, сидя верхом на верблюдах, помнишь? Мы потом еще заставили их скакать галопом, и обслуживающий персонал в лице бедуинского подростка сбился с ног, догоняя нас. Эйнштейн распух от колонизаторского самодовольства и все время орал из Киплинга: "take up the white man's burden!" - "несите бремя белых!" И колотил в своего верблюда пятками. Корабль пустыни ему достался облезлый и упрямый, как осел. Подожди, а где был Юппи? Почему он с нами не поехал?.. Ах, ну да, он же в это время как раз принимал дядю Мозю из Алабамы, бедняга...

Нам было хорошо в Синае. Но мне, гордецу, захотелось, чтобы стало еще лучше.

Утром следующего дня я усадил вас всех рядком на койке в залитом солнцем пятнадцатишекелевом бамбуковом вигваме бедуинского кэмпа Али Баба. Вас всех было не много: ты, Эйнштейн, да бесцветная голландка, которую накануне Альберт, скрипя всеми железками, свинтил в рыбном ресторане. Вас было не много, но вы уже были паствой. Я достал заложенные между страниц книги крохотные бумажки и опустился на колени. Вы послушно ждали с открытыми как у птенчиков ртами, такие трогательные, такие доверчивые, что на секунду меня охватил страх сомнения, но я справился с предательской слабостью и недрожащей рукой вложил в каждый из трех клювиков по бумажке. Четвертую бумажку склевал я сам. Теперь у нас в запасе оставалось четырнадцать минут.

Я повел вас, несмышленышей, короткой дорогой на пляж; разместил в плетеных креслах под навесом и заказал разных вкусных соков, потому что главный гуру, продавец трипов, велел пить дорогие соки и дружить с водой.

Вы хорохорились, сердешные, фанфаронили: "а на меня не действует!" "и на меня не действует!" Но разве можно уйти от неизбежного? Через положенное число минут, в полном соответствии с законами природы, данная нам в ощущениях реальность стала смешной до безумия.

Эйнштейн бился в судороге: "А-аб! а-аб! а-аб!" Голландка пускала пузыри: "У-от? у-от? у-от?" Но смешнее всего были мы с тобой. Мы без смеха и взглянуть-то уже друг на друга не могли. От смеха речь крошилась и не давалась. Эйнштейн не сдавался: "А-аб! А-аб! А-аб!" И прорвался, наконец, настырный, взвился песней:

"А-абдолбанное небо! А-абдолбанная пальма! А-абдолбанная мама! А-абдолбанный верблюд!"

Голландка сложилась от смеха вдвое, потому что понимала все русские слова. Мы не удивились чуду. Чудо нас смешило и щекотало. А, когда немного отпустило, в мою черно-белую жизнь ворвался цвет.

Вообще-то, я по призванию рисовальщик, график. Такой, знаете ли, куртуазный линьерист. Цвет меня никогда не привлекал. Я никогда по-настоящему не мог понять, зачем он нужен. Нет, я не дальтоник. Просто цветной мир кажется мне излишеством. Стоит ли беситься с жиру, когда в мире столько линий и форм? Можно ли разбазаривать зрение на неглавное? Надо ли раскрашивать Маху обнаженную, когда она так прекрасна в черно-белой редакции? Мне на форму целой жизни не хватит, а вы говорите: "цвет!"

Аскетизм мой, я знаю, от гордыни. Ведь любой праздник это излишество, но прожить без него не может никто. А какие с моим гороскопом могут быть праздники? По большому счету, только путешествия, да трипы...

Во время трипа глаз человека способен смотреть прямо на солнце не щурясь. Интенсивностью света цвет пробивает любую форму. В Синае мне в одночасье открылась та самая красота, которая, по одной версии спасет мир, а, по другой - погубит, что, в сущности, одно и то же. Главное, что в стационарном состоянии человеку такого не показывают, щадят.

Только-только я начал проникаться небесными откровениями, как поле моего нового зрения бесцеремонно захватили бедуинские дети - маленькие офени плетенных фенечек. О, как они были прекрасны, проклятые! И дети, и фенечки. Я имел неосторожность улыбнуться одному. Тот час на мне повисла разноцветная гирлянда из мальчиков и фефочек и, не веря своему счастью, принялась украшать мои руки и ноги галантерейными хипповскими браслетами, а я щедро раздавал пиастры и фунты. Я орал: "Снимайте! Снимайте! Картина "Зильбер и дети"!"

Ты захотела писать и пошла в море дружить с водой. Вернулась вприпрыжку на одной ноге. Мы так смеялись, так веселились. Я начал промывать порез на ступне, счищать песчинки, чтобы помазать йодом, а ты умоляла: "Ой, не трогай их! Они ведь живые!"

Я слизывал языком рубиновую кровь и глядел снизу вверх в изумрудные глаза.

Слегка порозовела бесцветная голландка. Эйнштейн, сверкая, сообщил, что видит у себя в стакане молекулу Н2О.

Моя паства была счастлива. Старинная мечта осуществилась.

Ты отхлебнула дорогого яблочного сока, облизнула ультрамалиновые губы и сказала: "Пойдем, погуляем?"

Сколько времени мы шли? Пляж остался далеко позади, вокруг не было уже ни кэмпов, ни людей, но и в нас человеческой усталости тоже не было: мы не шли, а летели - плавно и легко. Если не зеркало, мы бы, наверное, никогда не остановились. Обыкновенный осколок зеркала, воткнутый в торчащую из песка палку. Грех было не посмотреться. (трип, конечно, субъективен, но ведь его отражение должно быть объективно, не так ли?)

Мы увидали принца и принцессу. Они были великодушны и прекрасны как в лучшей из сказок. Их глаза лучились мягким серебряным светом. На губах играли веселые мудрые улыбки. Не было в мире людей счастливее их... Помнишь?

Без пяти полночь. Меня идут менять. Дежурство окончено. Спокойной ночи, любимая!

 


1. Тиюлит (иврит) - израильский гибрид автобуса и грузовика. 

2. Специальный еврейский навороченный глагол - лекастэах

3. Мазган (иврит) - кондиционер. 

4. Кайтана, ахи! (иврит) - Пионерский лагерь, брат! 

5. Садирник (иврит) - солдат срочной службы. 

Оставлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.

Работая с этим сайтом, вы даете свое согласие на использование файлов cookie, необходимых для сохранения выбранных вами настроек, а также для нормального функционирования сервисов Google.